Восстановлен текст первого номера журнала "Подорожник за 2001 год и обложка для него. Скачать можно в архиве первых номеров А на этой странице можно познакомиться с двумя произведениями из данного сборника.
ПОДОРОЖНИК №1
ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ!
“От сердца к сердцу протянулась живая и
вечная нить. Мы развесим на ней разноцветные фонарики воспоминаний и сердцами
своими горячими затеплим в каждом из них свечечку радости... Начинается
карнавал Встречи...
Мы
нанизываем бусинки слов и молчание сентября, целый ворох опавших листьев,
череду неотправленных писем и обрывки задумчивых мыслей.
Мы
идем вдоль нее по Дороге от Друга к Другу, зажигая фонарики в памяти темной,
чтобы сердцу стало светлее и увиделись новые Встречи...”
Вот такое “Осеннее созвучие”
подарила много лет назад Ирина Отдельнова из г. Курска журналу “Встреча”, но
оно, увы, осталось невостребованным, благо сохранилось в недрах моего
письменного стола рядом с творческими поисками и даже рукописями других авторов
с ограниченными возможностями здоровья, но с безграничным желанием жить и
творить.
Срок хранения материалов давно
истек, выбросить - рука не поднималась,
и все чаще в голову приходила мысль о, хотя бы небольшом, журнальчике.
И вот мысль стала материальной - вы
держите в руках первый номер задуманного, куда вошло далеко не все, чем
располагает мой письменный стол. Но говорят: “Лиха беда - начало”.
Долгие раздумья привели меня к
использованию в качестве названия альманаха ранозаживляющего растения - подорожник.
Может быть, это издание, подобно траве, залечит чью-то душевную рану...
С любовью. Э. Чуфистова.
МИХАИЛ КОЛОСОВ
ОДНАЖДЫ УТРОМ
Отметив накануне свое сорокалетие,
хромой журналист Мишкин проснулся с неясной головной болью и ясным чувством
неосознанной вины, которое потребовало настоятельно вспомнить день вчерашний.
Память услужливо показала тихую улыбку незнакомки, и на поношенном лице Мишкина
выступила краска стыда, а из груди вырвался стон, похожий на хрип больного
зверя.
Жены и сына дома уже не было.
Мишкин вытащил из-под себя смятый томик Толстого, встал, проковылял на кухню,
налил стакан холодного чая и споткнулся взглядом о записку: “Ну и дрянь же ты,
- говорилось в ней, - отвали от нас со своими праздниками, отстань от нас! Оставь ключи и катись колбаской на все четыре
стороны. Зачем нам нужен такой папаша? Вот так! Всего хорошего! Я!”
Мишкин взял брошенный женой
карандаш и дописал: “Дура! А это - я!”
“И пусть тебе скажут столько же
добрых слов, сколько слышал я от тебя ... во, баба-дура... - подумалось
Мишкину, когда он садился за письменный стол, - я, конечно, тоже не подарок, и
вообще... Я не Оленин, так и ты не Марьяна, дура ты”.
Он поискал среди газет и папок
чистый лист бумаги, не найдя его перевернул листок черновика о животноводстве,
взял из пепельницы окурок, прикурил, и его авторучка стала выводить вихляющиеся
строчки:
- Прости великодушно, - тяжко
вздыхая, писал Мишкин, - но сверху, снизу, со всех сторон слетелись ко мне твои
руки, твои глаза, твои губы, слетелись, словно чудные птицы, и зимовать со мной
будут...
“Какой же я гад, - почти с
удовольствием подумалось Мишкину, какая же я дрянь и сволочь”. Но перед ним
снова промелькнуло лицо незнакомки и он продолжил:
- Прости, если неприятно читать
это, - я вовсе не хочу делать тебе ничего дурного, а только хорошее. И понимаю,
что не так бы надо писать, совсем не надо, неправильно все, бестолково, растерянно,
все как будто в бреду, и радостно мне и больно, и нежность к тебе великая, и
отчаяние от того, что не выйдешь навстречу, не протянешь руки, не скажешь:
“Милый...”
Я теперь всегда и всюду буду
помнить тебя, - писал Мишкин, разгоняя бег авторучки, - всегда буду желать тебе радостей и удач, счастливых
мгновений и добрых друзей. Я желаю этого и сейчас, желаю искренне, поверь.
“Господи, подумалось Мишкину, -
зачем? К чему все это? Она и читать-то, может, не будет...”
А рука выводила дальше:
- Я не умею говорить комплиментов.
Слово это - комплимент - нехорошее слово, странное и чужое, как алимент,
резидент. А еще говорят, что комплимент - это вещество, которое адсорбируется
на специфическом комплексе антитела антиген. Это у биологов или биоников... Не
для тебя слово, не тебе...
“Какой блаженный, гаденький,
хитренький”, - говорил себе Мишкин, не в силах остановить авторучку:
- Нас было двое. Я и ты. А потом
родился малыш - мое к тебе чувство. Я протянул Малыша тебе. “Не надо, - сказал
Малыш, - она меня зарежет”. Тогда я взял Малыша за руку и мы пошли. Была осень,
было темно, холодно, лил дождь и свистел ветер.
Мы до сих пор бродим по холодному
городу - по сквознякам площадей и улиц, бродим ночью и бродим днем. Бедному
мальчику совсем не сладко со мной, он ведь понимает все, понимает и то, что я
влип в историю...
“Какая, к черту, история, одни
сантименты”, - упрекнул себя Мишкин и продолжал с неясной надеждой:
- Поверь, я стараюсь быть
благоразумным, и даже ясно вижу, что пишу банально, но сердце не слышит голос
благоразумия...
“А что дальше?” - его лоб вдруг
взмок от пота, прокуренные усы нервно вздрогнули и он почти отчаянно продолжил:
- Я не люблю говорить. Разговоры
выматывают и опустошают душу. Но с тобой говорить хочу. Сейчас я скажу, как
люблю...
Последнее слово написалось,
выдавилось на бумагу. В авторучке кончилась паста. “Вот и ладно”, - Мишкин
откинулся на спинку стула и облегченно вздохнул, а через минуту продолжал уже карандашом:
- Нет, не скажу о любви своей. Я
скажу о ней позже, когда ты будешь сидеть на скамейке сквера. А будет это лет
через сто, и вот тогда я тебе все скажу, и ты будешь плакать, глупая, и никто
не заметит слез, потому что на дворе будет дождливая осень...
“В сквере скверная погода, -
усмехнулся Мишкин, перечитав написанное, - хватит графоманить, и вообще...” Он,
кряхтя, поднялся со стула и пошёл на кухню. “Должна же быть хоть одна-то
сигарета”, - думал Мишкин, заглядывая в шкафы и щкафчики. Взгляд накололся на
записку жены, и он почти бегом вернулся к письменному столу.
- А умрем мы в один день. Об этом
сказал еще Александр Грин, - написал Мишкин и замер в минутной растерянности,
сознавая, что вдохновение вылетело в открытую форточку. Мишкин бросил туда же
ненужную авторучку, заточил карандаш и вновь погнал его по странице:
- Улыбнись, возлюбленная моя.
Возьми в ладони эти строчки и улыбнись. И пусть будет светло на душе, пусть там
весною шпарит солнышко, а ненастья не будет никогда.
Чудесный сон ты, может?
Не всякому подобное приснится: лицо
твое и голос твой. Твой смех, как мех, ласкает щеки мне, и я завидую чужим
губам, что могут губ твоих коснуться...
Мишкин тихо рявкнул на себя и
продолжал, не в силах остановиться:
- Я так красив, так нагл, силен,
желанен всеми, когда один сижу перед листом бумаги, - писал Мишкин, кривя рот
недоброй усмешкой, - я - маг, я чародей!
И вот уже идешь ко мне совсем нагая. Подходишь ближе, ближе... И руки я
кладу на грудь твою, трепещешь ты, глаза прикрыв, а я целую их, дышу тобой,
ласкаю... - Мишкин поставил это многоточие, прочитал написанное и по его лицу
поползла глупая улыбка.
- Не сетуй на дерзость, - продолжал
он, - ведь то ничто иное, как мечтания глупца, который вне стола вновь
бестолков, уже не господин. Госпожа - лишь ты, я - раб твой, шут, чей ум
одолевает страх, сомнения, тоска, который жив едва, терзаемый тревогой.
Чужой себе, совсем чужой, я мучаю себя досадой
превеликой, что в плен к тебе попал. И Данте говорил: кто не любим, любя страшнейшую
испытывает муку. Милая - ты боль моя. Беда, которой рад, которая дает надежду,
и верю я дурацкой ребячьей верой.
Скажи мне кто совсем недавно, что
любить так буду, в лицо бы хохотал. Теперь тоска, как крыса, грызет мне душу, а
ты... Ты сердце у меня взяла и жмешь его в ладонях все сильней, и брызжет кровь
в лицо тебе, ты веселишься, - писал Мишкин, - а я ... так и живу теперь -
раненый, загнанный зверь, последний мамонт, вымирающий от нелюбви твоей...
Сердце Мишкина билось неровно, он
дышал тяжело и судорожно, как астматик. “Черт те что, - подумалось ему, -
неуж-таки влюбился?” Лоб под седой челкой был мокрым от пота, левая рука заметно
подрагивала. “Чувственность... надо добавить”, - растерянно подумалось ему, а
правая рука открывала ящик стола, рыскала по ящику в поисках валидола.
Через пару минут, причмокивая
валидолом, Мишкин вновь погнал карандаш по полю листа:
- Твой нелюбимый по уши влюблен, и
до зари сосцы твои целует, и губы, и живот. Счастливая слеза в глазах твоих
блестит, ты шепчешь что-то, не расслышу слов... - написал Мишкин и покраснел перед
новой страницей...
- Как косноязычен я, убог умом и
робостью пришиблен, и как душа болит, как неспокойно мне болеть тобой.
Где б ни была, храни тебя Господь и
милуй.
Мишкин поставил точку и замер,
прислушиваясь к возникшему гулу. Это гудело его сердце.
“Ну нет, какой я к черту мамонт! -
подумалось Мишкину. - Это время такое... пожилое. Раньше-то, вон когда - еще в
античном мире, по рескрипту Сервия Туллия мужики считались молодыми аж до сорока
пяти годков. А мне сорок. Я не старый. Какой я старый? Я вон какой молодой”, -
и он опять прислушался.
Сердце уже не гудело. Сердце
барахталось скользкой лягухой, пытаясь, как из лоханки, выпрыгнуть из груди.
- Ну-ну, - сказал себе Мишкин, и
игриво добавил вслух:
- Скучновато пишем, дорогой!
Незнакомка
тихо улыбалась...
ЭЛЬВИРА
ПУТШЕР
В ДЕТСТВЕ
МЫ ЖИЛИ-БЫЛИ...
Помните ли вы, как начинаются
сказки?! В некотором царстве, в некотором государстве жили-были... А дальше
следовали старик со старухой, Золушки в хрустальных туфельках и девочки в
красных шапочках, Елены прекрасные и Василисы премудрые, Иваны-царевичи и
Иванушки-дурачки, принцы и Емели, и просто добры молодцы и красны девицы.
И я хочу рассказать вам сказку,
только государство в ней было не некоторое, а всем знакомое с названием -
Детство... И жила-была в нем я - девочка, которую мама с любовью звала Илька.
Страна детства... Для меня она
началась в 1938 году, но начала я себя помнить, когда война шла уже полным
ходом. И хоть город моего детства был глубоко в тылу, на окошках всегда висели
одеяла. Жили мы в маленьком домишке на краю оврага, где глубоко внизу тек
ручей-речка Каменка. Вспоминается многое, но хронологии установить не могу, и
да разве в этом дело.
Жили мы после ареста отца втроем:
бабушка, мама и я. Был и дед, но он редко бывал с нами, так как работал в
пригороде. Сейчас я с ужасом осознаю всю сложность и тяжесть положения мамы -
жены врага народа, хотя уже тогда испытала на себе всю неприятность этого
клейма.
Мама с бабушкой работали, а я на
день оставалась одна. В нашем домике жили мышки - маленькие, серенькие и такие
же, как я, голодненькие. И я их боялась. Так боялась, что весь день проводила
на табуретке с кочергой в руках. Табуретку ставила в центре нашей единственной
комнаты, прямо под лампочкой, вернее под патроном - лампочку на день
выкручивали, так как не было выключателя. И вот однажды я решила
поинтересоваться, что же там такое в этом патрончике есть, что лампочка
загорается и светит. Сунула пальчик и ... Слава Богу, стукнуло меня не очень.
Но вот именно тогда мама и решила отдать меня на лето в детский сад при
соседнем парке. Привела и оставила. Я еще и оглядеться не успела, как воспитательница строгим голосом спросила
фамилию.
- Путшер! - ответствовала я.
- Как, как?
Я повторила, но этим еще больше
рассердила ту, которая , очевидно, была возмущена девчонкой с немецкой
фамилией. Меня отправили в другую группу. История повторилась еще дважды...
Остаток дня я провела на крылечке своего дома в ожидании мамы, а когда она
вернулась, я ей сказала, что лучше с
мышками буду, чем с теми тетками.
Горький эпизод... В чем была вина
мамы, встретившей и полюбившей на всю жизнь, до самой березки, что растет на ее
могиле, своего Отто, который в начале тридцатых годов приехал из Германии с
группой специалистов строить в далекой Сибири крупнейший по тем временам
металлургический комбинат? В чем была вина отца, ответившего маме взаимностью,
арестованного и расстрелянного еще до моего рождения. Мама так и ушла в мир
иной, имея на руках свидетельство о смерти отца от “острой сердечной
недостаточности”, хотя это была явная (мягко сказано) достаточная бессердечность...
Мне кажется, что мама не поверила той бумаге и все ждала, ждала, ждала до самой
смерти... И, тем более, в чем была моя детская вина?!
Но в жизни бывает всякое. Всякое
было и в моем детстве. Помню, мама с бабушкой сварганили мне на лето из
каких-то лоскуточков веселенькое пышненькое платьишко. И больше всего в нем
было красного цвета. В первый же жаркий день я нарядилась и пошла гулять.
Травка была еще маленькая, свеже зеленого цвета и мое платьице ярко
контрастировало с нежной зеленью. Этот факт очень возмутил соседских гусей и
они всей ватагой набросились на меня. Платье не пострадало - все щипки
достались моим ногам. И до сих пор я прохожу мимо гусей с опаской и, вообще,
стараюсь обходить их стороной.
Помню болезнь, корь в тяжелой форме
с осложнением на глаза. Тогда не только окна были завешены, но и на лампочке
было что-то приглушающее ее свет. В это время на побывку после ранения приехал
мой дядя Алексей. Никогда не забуду его улыбку и руки , добрые руки мастера. Уж
и не знаю из чего смастерил он мне какое-то подобие трактора, и даже лампочка в
нем горела. И вот этот тракторик медленно съезжал по наклонной доске, один
конец которой лежал на моей кровати. Я и сейчас, закрыв глаза, вижу эту незабываемую
картину. Дядя вскоре опять уехал на фронт, принимал участие в Сталинградской
битве, был снова ранен, комиссован и вернулся домой. Прожил недолго - Победу
пережил всего на пять дней.
Соседи по улице, а это были
практически одни женщины, жили дружно. Долгие зимние вечера проводили вместе,
по очереди собираясь то в одном, то в другом доме. И мы, ребятишки, любили эти
вечера, так как нам всегда что-нибудь перепадало: или морковка, или серка, или
просто кусочек хлеба. Женщины что-то шили, вязали и тихо пели, а мы пекли прямо
на плите пластиками нарезанную, вымытую, но неочищенную картошку и тоже
тихонько подпевали им. Я очень любила петь и не отказывалась даже от соло.
Помню, у соседей умерла бабушка... Дело было летом, но на кладбище меня не
взяли - далеко, а ехать не на чем. Было обидно, ведь я тогда не знала, как
хоронят людей. От обиды спряталась в картофельной ботве. С кладбища долго не
возвращались и я, незаметно для себя, заснула. Проснулась от зова мамы со
слезами и дрожью в голосе и вся в земле вылезла из своего убежища. А потом,
умытая и причесанная, сидела за поминальным столом. Кто-то сказал: “Элочка,
спой!” И я запела свою любимую “Катюшу”...
Много еще можно вспоминать о своем
военном детстве, в котором были фильм “Чапаев”, просмотренный не на один раз;
были сшитые бабушкой ватные ичиги вместо валенок, и такие же ватные стеганые
штаны с какой-то дерюгой на одном месте, так как я никогда не спускалась к дому
на ногах, а предпочитала съезжать. Был мешочек на шее с хлебными карточками,
которые мне доверили отоваривать, когда у бабушки отнялись ноги, а я однажды
вместо хлеба купила какой-то сладкий пончик и съела по дороге домой. Были елки
с самодельными игрушками, с кусочками “лисичкиного” хлеба под ними и с
маскарадными костюмами из марли - почему-то это были стрекозы... Были куклы,
которые шила бабушка сама, вот только целлулоидную головку покупала на
барахолке.
Была любимая книжка про “девочку из
города” Валентинку, и когда мама мне ее читала, я все думала, что вот и мой
папа найдется, когда война кончится... Не нашелся...
И, наконец, был день Победы!!!
Казалось, весь город собрался в одном месте. Кто-то говорил речи с балкона
второго этажа, кто-то обнимался, кто-то плакал слезами радости, кто-то - горя.
И слез этих не стыдились...
Осенью победного сорок пятого я
пошла в первый класс, но детство на этом не кончилось. Просто начался его новый
этап.
Я берегу и до конца дней сохраню в
своем сердце любовь к тем, кто даже в такое тяжелое время дал мне понять и
почувствовать, что такое детство, что детство - это самая счастливая пора.
Светлая им память и земля пухом...
|